QIP.RU - новости и развлечения. Сайт объединяет в себе все необходимые пользователям сервисы: почту, поиск, знакомства, хранение данных: фото, видео, файлов, а так же широкий спектр различных онлайн игр.
//
cascenka.pisem.net
О РУССКОМ "ЧУЧЕЛЕ СОВЫ"
впервые в кн. В.Ф.Марков "О свободе в поэзии". СПб., 1994 - стр. 278-291
Глупцы не чужды вдохновенья
Баратынский.
Поговорим о дряни
Маяковский.
В 1930 г. Уиндхем Льюис и Чарльз Ли выпустили в Лондоне «антологию плохих стихов» под названием (идущим от Вордсворта)[1] «Чучело совы». В предисловии составители утверждают, что «есть плохие плохие стихи и хорошие плохие стихи» и что книга составлена из второй разновидности. Иначе говоря, есть скверные стихи, от которых получаешь удовольствие особого рода.
Установить и определить природу такой поэзии составителям «Чучела совы» не удается — и они это знают. Они, например, уверены, что эти стихи «innocent of faults of craftsmanship». (Владислав Ходасевич, как увидим ниже, не согласился бы). Главным их качеством Льюис и Ли считают bathos, падение от великого к смешному — и именно у крупных поэтов (Вордсворт, Теннисон) они находят наилучшие образцы такого «неожиданного нарушения тональности». К этому составители антологии прибавляют избыток риторичности при недостатке юмора (т.е., когда поэт, с лучшими намерениями, начинает пороть звучную чушь) — и здесь они близко подходят к поэтическому идеалу, представленному у русских Козьмой Прутковым.
Несколько лет спустя, независимо от «Чучела совы», проблемой «хороших плохих стихов» занялся В.Ф. Ходасевич, опубликовавший в газете «Возрождение» (Париж) от 23 января 1936 г. статью «Ниже нуля». Однако у Ходасевича иной подход и иной объект. Он исходит из положения, что в русской поэзии с середины XIX века «выработалось немало весьма банальных ценностей, из которых некоторые достигали поразительной величины». Он цитирует действительно поразительные строки из поэмы об Иуде, написанной известным ему директором московского страхового общества (и, таким образом, биографически, предшественником Уоллеса Стивенса) (-278-):
И вот свершилось торжество:
Арестовали божество,
Повис Иуда на осине —
Сперва весь красный, после синий.
Ходасевича интересуют только современники. Он разбирает стихи неведомых эмигрантов-стихослагателей, опубликованные в разных пунктах русской диаспоры — от Парижа до Нарвы и Харбина, из которых у него составилась коллекция. Отмечая их забавные нелады с грамматикой и версификацией, он, однако, демонстрирует своих «гениев бездарности», главным образом, тематически. Считая себя, «по меньшей мере, равными Данте и Гете», эти поэты склонны к «глубокой» тематике, большею частью религиозной и философской. Примеры Ходасевича нередко очень хороши, но, в общем, дальше примеров он не идет [2].
Сформулировать, что такое «гений ниже нуля», так же трудно, как определить, что такое гений. Однако проблема как «минус-гениальности», так и «хороших плохих стихов» перед критиком и ученым стоит, особенно после того, как получили права эстетического гражданства «китч» (от нем. Kitsch) и «кэмп» (от англ. camp). «Кэмп» живо обсуждался в Америке в середине 60-х гг. Сейчас не редкость такие вещи, как Гарвардская премия за плохую актерскую игру (эта премия считается большой честью) или книги вроде «50 ужаснейших фильмов»; было уже два ежегодных конкурса имени Бульвер-Литтона на самое плохое начало романа (тоже плохого).
О китче и кэмпе написано немало. Первый можно определить как ширпотреб красоты. В русское «Чучело совы» китч, пожалуй, не годится: он не возбуждает усмешки удовольствия. Правда, может быть, стоит походя отметить, что отечественный китч родился на самых верхах — где-то у Пушкина в его Гвадалквивирах и «испанках молодых», убитых впоследствии Козьмой Прутковым. Он был продолжен и узаконен Лермонтовым в «красивых» и «глубоких» «Трех пальмах», а также в пэане нимфомании «Тамаре». Пушкин, впрочем, кажется, осознавал, когда творил китч (по крайней мере, в «Черной шали», но здесь можно спорить, китч это или кэмп). Как видим, китч некогда был иным, тяготеющим к. экзотике и мелодраме (сейчас он скорее склоняется к сентиментальности). Если искать китч у поэтов (-279-) ближе к нам по времени, то у Блока это будут, может быть, «Свет в окошке шатался», «Темная, бледно-зеленая», «В голубой далекой спаленке», «Сын и мать» и (horribile dictu!) «Девушка пела в церковном хоре». Иной китч, «эстетический», у Ахматовой: «Муж хлестал меня узорчатым» (вспомним «золото с кружев» ее первого супруга), «Меня покинул в новолунье» и, конечно, «Сероглазый король». Чемпион залихватского футуристического китча — Василий Каменский. В поздних стихах часто впадает в китч (т.е. дешевую красивость) Заболоцкий («Гроза», например).
Кэмп уже имеет прямое отношение к теме этой статьи, он «совиный» по природе. Английское определение кэмпа подчеркивает его «чересчурность» (too much). Он не бывает тонким. В нем есть «навороченность, накрученность («барочность», если угодно). Не зря среди шуточно установленных семи кэмповых чудес света наряду с римским памятником Виктору-Эммануилу фигурирует Красная площадь[3]. Однако для нас важно другое: в кэмпе налицо нечто, возбуждающее одобрение и, одновременно, неодобрение. Мы ощущаем нарушение вкуса, но это «нравится». На подобном основании в XIX веке отрицался Бенедиктов — хотя термин «кэмп» еще не существовал и эстетический феномен был никому не знаком. Интересно, что восприятие Бенедиктова происходило по стадиям: сперва одобрение, потом отвержение. В XX веке для Шкловского кэмпом были стихи Мандельштама: «на границе смешного», «как будто писал Козьма Прутков»[4].
Гений кэмпа в русской поэзии — Игорь Северянин (вряд ли такой поэт есть у других народов), и там, где он отходит от кэмпа, он становится посредственностью. Зато в кэмпе у него и мощная фантазия, и могучие теноровые «верхи»: он не просто говорит о «монбланной ноте», он ее в то же время берет — верхнее «до», какое и не снилось Блоку. Есть у Северянина и китч («В парке плакала девочка»). Из Ахматовой я бы причислил к кэмпу «Сжала руки под темной вуалью», «Песню последней встречи», «Не будем пить из одного стакана» и «А, ты думал, я тоже такая» (последнее — кэмп великолепный). Из Блока возьмем «Я стар душой», «Я был весь в пестрых лоскутьях», «Девушке», «Клеопатра», «Не пошел на свиданье», «Униженные» (особенно за концовку), цикл «Черная кровь» и (опять horribile dictu) «Шаги Командора». Кэмп возможен в переводе. Например, если знать бодлеровское «L'invitation au voyage», то перевод Мережковского («голубка моя, умчимся в края») — (-280-) кэмп (как и некоторые переводы Вейнберга из Гейне), если же не думать о подлиннике, то китч.
Задача этого очерка не определена; это попытка выяснить, возможно ли русское «Чучело совы», можно ли для такой антологии подобрать стихи, оставив за бортом бесчисленные вирши русских графоманов[5] (которые, кстати, теперь уже выучились авангарду, и американские профессора печатают о них статьи в научных журналах). Речь даже не о том, что поместить в такую антологию, а скорее о том, в каком направлении работало бы сознание составителя. Очерк будет как бы в сослагательном наклонении.
* * *
Прежде всего, для составителя открывается область так называемой «гражданской поэзии», включающая и патриотическую музу. Где еще так легко взять фальшивую ноту или шлепнуться с высот? Еще Пушкин писал, что рылеевские «думы» происходят от немецкого слова dumm, — хотя нашему времени они скорее кажутся скучными, чем глупыми. Однако патриотически-государственная поэзия цвела в России задолго до Рылеева; правда, политически она смотрела, как правило, в направлении противоположном.
Даже в XVIII веке, набившем руку на патриотических стихах, есть прекрасные кандидаты для русской «Совы». В ломоносовской оде от 12 августа 1741 г. на рождение Иоанна VI поэт целует по очереди «очи», «ручки» и «ножки» злосчастного монарха[6] и так увлекается уменьшительными, что дальше идут «цветочки» и «листочки». Это, может быть, единственная в русской поэзии сюсюкающая ода.
В поисках материала следует также обратиться к описаниям битв и побед. Херасков, например, в «Чесменском бое» (III)[7] не видит комизма в изображении матроса, которому только что бомбой оторвало обе ноги:
Иный узрел свою решительну судьбину,
Он видит сам себя едину половину.
Государственно-патриотическая поэзия выдохлась к началу XIX века и удачи в ней прекратились (последнею был «Певец во стане русских воинов» Жуковского). Однако в XIX веке (-281-) на смену ей пришла другая «гражданственность» — прогрессивных идей, и в ней сразу открылись новые возможности для включения в русское «Чучело совы».
Хороший пример — «Когда из мрака заблужденья» Некрасова. Следуя дикой моде своего времени, умница Некрасов в этой истории «спасения» проститутки как жертвы неправого социального порядка сразу глупеет, а Некрасов — замечательный поэт — немедленно впадает в шаблоны. Тем не менее, в то время нужен был Достоевский с его безошибочным чувством юмористического гротеска, чтобы распознать в этом стихотворении кэмп и высмеять его в «Записках из подполья». На грани кэмпа у Некрасова и другие «серьезные» стихи, например, «Есть женщины в русских селеньях», а у его подражателей «совиные» качества различимы и еще более[8].
Предсказанный Баратынским (см. эпиграф), Игорь Северянин 70 лет спустя после Некрасова тоже подвизался в гражданском жанре преклонения перед юношеством и иногда старался «задрав штаны, бежать за комсомолом». Разница лишь в том, что Северянин в русской «Сове» как дома, и у него при этом не наблюдается понижения в качестве. Такова «Восторженная поэма» 1914 г. с ее началом:
Восторгаюсь тобой, молодежь! —
Ты всегда, — даже стоя, — идешь[9],
Но идешь постоянно вперед,
Где тебя что-то многое ждет[10].
Список можно продолжить (хотя и с риском «раздразнить гусей»). Например, историософскую вариацию гражданского кэмпа дает почти лишенный чувства юмора Александр Блок в знаменитых «Скифах». Трудно сказать, какое место займет в таком списке «Буревестник» Горького. Советская поэзия кишит чучелами совы. Желающие могут собрать неплохой материал из Маяковского: концовка «Стихов о советском паспорте» (возбуждающая теперь дружный хохот чуть ли не в любом обществе), знаменитые строки о Дзержинском, строка «Я себя под Лениным чищу» и т.п. В поэзии военных лет можно найти перлы у Сельвинского, хотя бы в «Балладе о ленинизме» с ее «херасковскими» чертами [11]. Из послевоенных стихов в антологию прежде всего войдет «Слово к товарищу Сталину» Исаковского (вообще следует прочесать всю поэтическую сталиниану, где должны быть тоже перлы). Наконец, забавное можно (-282-) найти у молодых поэтов, отпускаемых за границу. Вот как, например, Яков Белинский пишет о Нюренберге в цикле «Новая готика»:
У девчонок — кровавы клипсы,
Губы огненные, как грех...
В этом городе
«Апокалипсис»
Резал твердой рукой Альбрехт[12].
Поэт забыл на минуту, что для него должен символизировать красный цвет, и, сам того не зная, пожимает руку Гоголю и Готорну.
* * *
Поэту также легко «зарваться» и попасть на страницы «Совы», когда он пишет «о свойствах страсти». В наше время наблюдается упадок любовной тематики; поэты как бы стыдятся говорить «про это» и, таким образом, трусливо избегают часто необходимого поэтического «бесстыдства». Старики больше рисковали, хотя бы Бенедиктов (см. его «Наездницу»), и не зря В.Г. Белинский, критик со вкусом не тонким, но часто верным, высмеял его[13].
В своей ранней эротической поэзии мастером (ведь мы говорим о хороших плохих стихах) искомого качества показал себя Брюсов (см. его «Измену», особенно вторую строфу, или оклик «Валерий» в конце стих. «В ночной полумгле»). Впоследствии Брюсов научился избегать кэмп, перенося эротику в древность.
Не уступает Брюсову Бальмонт. Его «Хочу» В. Орлов, редактор советского тома бальмонтовских стихов, даже отказался поместить в книгу, назвав его «глупостью и пошлостью», которую «когда-то упоенно твердил каждый полупросвещенный писарь»[14]. Однако «Хочу» ни то, ни другое; есть в нем некое бурленье, и не зря оно нравилось публике, не зря прославилось[15]. И то, и другое — «Маскированный бал», включенный Орловым в том; в «Сову», однако, это стихотворение вряд ли попадет: в нем нет достаточного «положительного» накопления отрицательных свойств. Среди любовных стихов Бальмонта, конечно, (-283-) можно найти не одно «совиное»: «Опять», «Ты здесь» и многое другое.
Нетрудно найти место в русской «Сове» для некоторых любовных стихов Блока. Особенно хочется отметить цикл «Черная кровь» (жаль, что его не знают американские феминистки!). Конечно, Северянин делает большой вклад и в этой области, особенно когда он пробует «разобраться» и проанализировать:
Хочу я не тела ее,
Но лишь через тело
Почувствовать душу могу
Всецело.
(«Грациоза»)
А северянинская «Жажда жизни» могла бы сойти за творчество чеховской акушерки Змеюкиной. В каком-то смысле верхов в сфере поэтической эротики достигает имажинист А. Кусиков в стихотворении о соблазненной горничной, но и его перещеголял А. Рославлев в «Женщинах». От мужчин не отстают женщины-поэты; см., например, «Я небом рождена на свет вакханкой»[16] Людмилы Вилькиной. До Вилькиной можно найти хорошие образцы у Лохвицкой, после нее — у поэтесс 20-х гг. (Шкапская, Стырская, Сусанна Мар и др.).
Можно спорить, попадут ли в антологию «Ты меня не любишь, не жалеешь» Есенина (это китч, не кэмп) или, в другом плане, «Февраль» Багрицкого (эротика, осложненная «классовым самосознанием» — с отвратительными чекистскими обертонами).
Здесь неплохо вспомнить городской фольклор, к сожалению, по идеологическим соображениям мало ценимый профессиональными собирателями — особенно песни покинутых женщин (см., например, песню о богачке; еще более замечательная «Я милого узнаю по походке», по-видимому, подделка под такие песни); в их безграмотности, в неуклюжем употреблении шаблонов из дешевых романов есть не только своя прелесть, но и своеобразная трогательность.
* * *
Философская лирика, «поэзия мысли» — третья «совиная» область; в ней так легко впадают в ложное глубокомыслие. Может (-284-) быть, первый заметный памятник такого рода в русской литературе— это книга апологов (четырехстрочных басен) позднего И. Дмитриева. Как Достоевский сразу уловил абсурд в том, что Некрасов воспринимал серьезно, так Пушкин в компании с Языковым немедленно прореагировал на апологи 12-ю пародическими «Нравоучительными четверостишиями» (1826), из которых особенно замечательны №7 и 12. Отметим, что и Некрасов обладал способностью видеть «совиное», — но у других.
Другие образцы глубокомыслия можно найти в XIX веке у Никитина. Его «С тех пор как мир наш необъятный» читается как карикатура на Баратынского, а в «Наскучив роскошью...» Баратынский подает руку Лермонтову, но улыбку вызывает даже не это, а смешные лексические ляпсусы и катахрезы. У того же Никитина в стихотворении «Жизнь» философствование сведено к абсурду через изложение газетным языком вперемежку с поэтическими шаблонами (причем абсурд усилен плохой рифмой и неверным ударением).
Совиной многозначительности можно ожидать от символистов, как старших (Бальмонт, например, в «Ткачихе» начисто уничтожает символику больших замыслов эротической «легкостью в мыслях»), так и младших (см. многие суперсерьезные стихи Блока и Белого, приближающиеся к идеалу звонкой чуши, на которой построена, в значительной степени, «Сова» Льюиса и Ли).
Подлинным королем в этой области, однако, надо признать Ивана Сергеевича Рукавишникова. Рукавишников — последний цветок русского романтизма, хотя и взращенный в оранжереях символизма и декаданса. Он пишет так, как будто никакого Козьмы Пруткова в России не было, и особенно любит «решать мировые загадки». Гумилев и Брюсов[17] принимали его всерьез[18] (но не Борис Садовской)[19]. Рукавишников мало пробовал себя в гражданском духе (но и здесь у него есть шедевры совиного характера вроде «Людям братьям»); зато философская и любовная тематика разработаны им вполне. Рукавишников сложен: он культивирует декадентский жанр сновидения (с бессмысленной фантазией), он виртуоз русской self-pity, он гиперболизует тему страдания и жалоб на одиночество до ему одному доступной степени, он может писать длинно и с дмитриевской краткостью. Все это оснащено абсурдной образностью («напудренный лес», «прижаться к тени»), подчас комичной «полнотой» звука, неожиданно идиотскими концовками и дикой метрикой и лексикой (причем последняя особенно бросается (-285-) в глаза на фоне остального словаря, обычно банального). Рукавишников способен сделать абсурдно-совиной даже пунктуацию и пользование инициалами (целых пять в заглавии «Т.В.М.И.Д.»).
Кажется, что дальше Рукавишникова идти некуда, однако Георгий Золотухин, недолгий соратник русских футуристов, оставляет его позади. Качество у него то же, что у Рукавишникова, но он смелее, а о его mixed metaphors можно писать диссертацию.
Какое место в русской «Сове» должны занять самопародии? Не у всех поэтов они есть, и не обязательно они есть у поэтов с тщательно выработанной оригинальной поэтикой и тематикой (например, их, по-видимому, минимум у Маяковского). Пронаблюдаем, как создается самопародия на материале стихотворения Сергея Есенина «Грубым дается радость», где недостатки поэта как бы на секунду попадают под увеличительное стекло.
Грубым дается радость.
Нежным дается печаль.
Мне ничего не надо.
Мне никого не жаль.
Жаль мне себя немного,
Жалко бездомных собак,
Эта прямая дорога
Меня привела в кабак.
Что ж вы ругаетесь, дьяволы?
Иль я не сын страны?
Каждый из нас закладывал
За рюмку свои штаны.
Мутно гляжу на окна.
В сердце тоска и зной.
Катится, в солнце измокнув,
Улица передо мной.
А на улице мальчик сопливый.
Воздух поджарен и сух.
Мальчик такой счастливый
И ковыряет в носу.
(-286-)
Ковыряй, ковыряй, мой милый,
Суй туда палец весь,
Только вот с эфтой силой
В душу свою не лезь.
Я уж готов. Я робкий.
Глянь на бутылок рать:
Я собираю пробки —
Душу мою затыкать.
«Частушечность» Есенина, т.е. частая логическая несвязанность начала четверостишия с его концом, заметна уже в первой строфе, где она, к тому же, подчеркнута тем, что первые две строки афористично-«универсальны», а вторые две вдруг впадают в субъективизм жалости. На клавишу жалости Есенину нажимать опасно, так как он сразу, во второй строфе, начинает жалеть себя и на этой эмоции так и остается этакой ферматой, да еще гротескно символизирует свое чувство не только в привычном пьянстве, но и в носоковырянии, а в самом конце комично делает из души нечто с отверстием. Дефекты в деталях только подчеркивают неблагополучие общих очертаний: нередко изменяющий Есенину рифменный слух (радость : надо), лексическая карикатура «эфтой».
Самопародии легко демонстрировать, но трудно анализировать[20]. Поэт пародирует себя бессознательно и редко допускает явно комичные промахи. Как, например, объяснить иностранцу, что начало ахматовского «От любви твоей загадочной» смешно, — и не только от того, что поэт явно не заметил другого, «физического» смысла своих строк, но и, главным образом, из-за дактилической рифмы в строфе[21].
Много самопародий у Бальмонта (см., например, такие стихотворения как «Враг», «Голос Дьявола»). Однако граница между пародией и кэмпом не всегда хорошо видна, она стушевывается и даже стирается. См. у Блока: «Все кричали у круглых столов», «Зимний ветер играет терновником», «Фиолетовый запад гнетет» и «В лапах косматых и страшных», а у той же Ахматовой: «Как соломинкой, пьешь мою душу», «Сколько просьб у любимой всегда», «Гость» и «Высокие своды костела». Есть, правда, и ясные, сразу видимые примеры («У камина» Гумилева).
В этом очерке проблема «совиности» лишь намечена. Анализировать, может быть, преждевременно (еще нет инструментов (-287-) для такого анализа), да и, по бессмертному выражению Григория Ландау, «если надо объяснять, то не надо объяснять».
«Под занавес» можно выделить в особую подгруппу забавные оплошности, где автор не увидел двусмысленности или не расслышал ее. Такой раздел можно озаглавить «Honni soit qui mal y pense».
Поэтов XVIII века винить не приходится: у них зачастую иные или не столь ясные, как у нас, словесные ассоциации. См., например, у Ломоносова: «Поверь, что мой живот в любезной сей руке»; у Тредиаковского: «Иль прикреплен к чему зад у сего светила» (речь идет об оборотной стороне планеты, а не о знаменитом профессоре, протирающем кресло у себя в кабинете); у Богдановича: «И часто под дождем по целым дням мочился», у Муравьева: «Пойду, свой срам в шелом сокрою» и, наконец, (неподражаемо!) у Хемницера: «В письме к родным своим не может удержаться, Чтоб членом каждый раз ему не подписаться. И, словом, весь он член»[22].
Не читавшего Фрейда Державина тоже можно простить, когда он пишет о смерти Потемкина в «Водопаде» так:
Гранена булава упала,
Меч в пол-ножны войти чуть мог,
Екатерина возрыдала![23]
Начало раннего лермонтовского стихотворения в его время наверняка не имело второго смысла:
Однажды женщины Эрота отодрали.
В XX веке[24] такие «амбигуозности» менее простительны. Вот несколько примеров.
У Вячеслава Иванова в цикле «Мирты» («Cor ardens») см. конец третьего сонета, где «милая», до этого занимавшаяся очень романтичным увиванием поэтова чела миртами,
вдруг рукой вдоль чресл моих скользнула
и, трижды перекинув, затянула
на трижды препоясанном — змею,
и был охват колец столь туг и цепок,
что в узел он всю мощь собрал мою;
она ж вскричала, торжествуя: «Крепок!» (-288-)
У Ахматовой в упомянутом выше стихе «Как соломинкой, пьешь мою душу»:
Когда кончишь, скажи...
У Асеева в «Черном принце»:
Море на клочья
рвал
шквал...
Как удержать
фал?
У Моршена (уже звуковое)[25]:
Труху из сердца и бревно
Из глаза своего.
ЗАМЕЧАНИЯ
Как очерк — лишь подступ к проблеме, так антология — лишь наметка. Ее вообще нельзя «читать», так как она только иллюстрация к отдельным местам очерка и отдельно от него существует.
Конечно, антологию можно пополнить. Совсем не прочесывались, например, Пастернак и Мандельштам, а также многие другие. Не думаю, что у Ходасевича и Кузмина есть подходящие стихи (но кто знает?); у Белого их гораздо больше, но он обычно писал длинно, и его стихи загромоздили бы антологию. Не все «поэты крайностей» дают ожидаемый материал для «Чучела» совы. Я был уверен, что найду у Цветаевой, — и не нашел (интересно, что у нее есть строки: Я — глаза твои. Совиное Око крыш).
Вообще, настоящий материал находишь только у настоящих «гениев ниже нуля», многие из которых просто неизвестны. Уже после написания очерка я вспомнил, что Золотухин не хуже, если не лучше, чем Рукавишников, демонстрирует некоторые положения, а потом наткнулся в собственной библиотеке на книжку Аркадина, цитируемую Ходасевичем в его статье. Дух захватывает от мысли, сколько еще не найденных гениев со знаком минус.
Опасность в том, что антология может создать представление об уравнивании составителем Блока и Рукавишникова. Может быть, следовало делать две антологии: одну по английскому образцу (главным образом, «совиные места» у знаменитых поэтов), другую по рецепту Ходасевича (особенно комичные стихи графоманов). Оскорбляться за Блока было бы неразумно. Нельзя отрицать, что приходит время, когда читаешь из него что-нибудь, производившее большое впечатление в юности, и ворчишь: Что за ерунда! или: Вот нагородил! В защиту ссылаюсь на Пушкина, который, в конце концов, увидел кэмп в своем «Бахчисарайском фонтане», и сам над ним смеялся. (-291-)
[1] Yet helped by Genius — untried Comforter,
The presense even of a stuffed Owl for her
Can cheat the time.
[2] Кстати, Ходасевич в этой (и в другой, «Поэзия Н. Заболоцкого»; см. «Возрождение» от 15 июня 1933 г.) статье демонстрирует пределы собственного вкуса, помещая в число графоманов Николая Заболоцкого с его замечательным неопримитивистским «Торжеством земледелия». Отрицание Ходасевичем футуристического пути общеизвестно, но, как ни странно, этот специалист по Державину и знаток XVIII века не «слышал» и классицизма и отвел место Грибоедову во втором классе (см. статью о Грибоедове в «Избранной прозе», N.Y. 1982). Неосимволисту «акмеистического» закала в «Горе от ума» не хватало «поэзии» и глубины.
[3] The Camp Follower's Guide, ed. by Niles Chignon, N.Y. 1965: 34.
[4] См. Мандельштам, Собр. Соч. в двух томах (1964): 413
[5] Без графоманов тут не обойдешься, как составитель убедился на опыте.
[6] Сей бэби, не успев родиться, одержал победу над шведами, которую Ломоносов не преминул воспеть, однако уже в следующей оде (всего через четыре месяца) предмет восторженного обращения — восшедшая на престол Елизавета, и в этой оде Ломоносов, разумеется, не «пьет Иоаннов нектар».
[7] В поэме, мало теперь ценимой, есть и примечательные строки. Справедливости ради, приводим несколько:
И расчищается сгущенный горизонт
Почувствовали все в минуту предлежащу (-289-)
И грусть прошедшую и радость настоящу.
Печаль, имеюща потупленные очи.
[8] См. «Друг мой, брат мой, усталый страдающий брат» Надсона и его же «Дурнушку» (с ее «Достоевской» концовкой). См. также не одно стихотворение Никитина, например, «Думу» (вся на шаблонах пушкинского периода и действительно от слова dumm), или «На западе солнце пылает», или гражданский кэмп «Поэту», или упражнение в русской self-pity «Собрату», не зря запавшее в память Есенину.
[9] Н. Моршен продолжает в этом месте за Северянина так:
Ты всегда, — даже лежа, — сидишь;
Ты всегда, — даже сидя, — стоишь.
[10] Еще лучше Северянин отличается в той же книге («Victoria regia») в патриотических стихах (правда, защищаясь от упреков, что он не на войне):
Мы победим. Не я, вот, лично:
В стихах великий — в битвах мал.
Но если надо, — что ж, отлично!
Шампанского! Коня! Кинжал!
[11] См. у него же «родной басок» Сталина в «Читая Сталина».
[12] «Знамя», 1960/11.
[13] Несмотря на это, Бенедиктов относится к числу поэтов «оклеветанных», заслуживающих полной переоценки. Насколько он талантливее, скажем, пресного Дельвига, не говоря уже о Рылееве.
[14] Бальмонт, «Стихотворения», Л. 1969: 5.
[15] Да и нехорошо издеваться над дореволюционными писарями. Они те же, что сейчас секретари канцелярий колхозов и сельсоветов.
[16] У Брюсова («Весы» 1907/1: 73) это «возбуждает вопрос: вакханка ли родила небо или небо родило вакханку».
[17] Гумилев, Собр. соч., IV: 122: безусловно талантлив; Брюсов, см. «Весы», 1907/1: 72: есть строфы и стихи истинной проникновенности.
[18] Как его продолжают принимать до сих пор. В «Библиографическом указателе» К. Муратовой (1963) дана его библиография (интересно, что он в этой книге сосед Рославлева). В КЛЭ (VI: 419—420) есть такая статья о нем на 50 (!) строк, где отмечено, что «после Октября Р. включился в культурную работу (...), был профессором Московского высшего литературно-художественного института им. В. Я. Брюсова, где читал курс стиховедения».
[19] Рецензия в «Весах», 1909/8: 68: вне пределов литературы.
[20] И не только потому, что, с легкой руки формалистов и их наследников, понятие пародии теперь запутано до крайности, — как и «сказ», как и «аллегория». Для понимания последнего уже недостаточно заглянуть в словарь литературных терминов, а надо прочесть две-три новомодные книги и забыть, что понималось под этим раньше. Я употребляю слово «пародия» в смысле «поэтической карикатуры».
[21] См. также курьезное совпадение Ахматовой и типичного «совиного» поэта Аркадина: (-290-)
От любви твоей загадочной,
Как от боли, в крик кричу.
Стала желтой и припадочной,
Еле ноги волочу.
Я полюбил тебя, далекую
И весь горю огнем шальным.
Кляну, кляну судьбу жестокую,
Стал малокровным и больным.
[22] Этот и другие примеры приведены мною в статье «Three Poets».
[23] См. у Цветаевой в Поэме Горы:
Черной ни днесь, ни впредь
Не заткну дыры
Помню губы, двойною раковиной
Приоткрывшиеся моим.
Самую крепость —
В самую мякоть.
Только не плакать.
[24] См. в XIX в. у Апухтина в «Когда будете, дети, студентами»:
У начальников будьте клиентами,
Утешайте их жен инструментами.
См. также у Л. Толстого в гл. 36 первой части «Воскресения»: «Нехлюдов встал и, оттолкнув того офицера, стал спускать».
[25] Необычно для поэта, который так ловко обыграл звуком Баркова, а тут не услышал. Впрочем, киевлянин Моршен, видимо, никогда не собирал чернику в лесу с русскими девушками, которые при этом иногда перекликаются фразой «Во мху я по колено».
КОММЕНТАРИЙ:
Я смеялся до слез.
Мне это напомнило работу моего приятеля : "О скрытом гомосексуализме в японских корпорациях".
Работая в Мицубиси душа его не вынесла поклонов и он за три дня накропал такое чудо. Жаль не сохранилось.